Джек Лондон

“Мне весьма приятно, что ваша фирма намерена оставаться моим издателем, и если бы вы согласились выпустить мою книгу, я был бы рад принять предложенные вами ранее условия, а именно: вся прибыль вам, а мне выдаются двадцать экземпляров для распространения среди моих друзей”. Так 13 августа 1841 года Эдгар Аллан По писал в издательство “Ли и Бланчарт”.

Оттуда ответили так: “С большим сожалением сообщаем, что состояние наших дел оставляет мало надежд на новое предприятие… Поверьте, мы сожалеем об этом   как о ваших, так и о наших интересах, хотя с величайшим удовольствием ранее поддержали ваше предложение относительно публикации”.

Пять лет спустя, в 1846 году, Эдгар По писал мистеру Е.Г. Дайкину: “По некоторым соображениям мне очень хочется, чтобы другой том моих сказок был опубликован до первого марта. Как считаете, можно ли это для меня сделать? Не мог бы мистер Уили выдать мне круглым счетом, скажем, 50 долларов за авторские права на сборник, который я посылаю?”

В сравнении с гонорарами современных ему писателей Эдгар По за свои рассказы получал, очевидно, ничтожно мало. Между тем осенью 1900 года один из трех сохранившихся экземпляров его сборника “Тамерлан” и другие стихотворения был продан за 2050 долларов   сумму, вероятно, более значительную, чем писатель получил за все свои вместе взятые журнальные и книжные публикации стихов и рассказов.

Итак, его гонорары были гораздо скромнее, нежели даже у самых посредственных его современников, а был он, кстати, куда более значительным писателем, чем огромное большинство его соратников по перу, и достиг более яркой и продолжительной славы.

Кук в письме к Эдгару По говорит: “Случай с Вальдемаром”, который прошлой зимой я прочитал в номере вашего “Бродвей джорнел”, если уж говорить начистоту, невзирая на косые взгляды, я без колебаний назвал бы самым дьявольским, vraisemblabler {Правдоподобным (фр.).}, самым страшным, жутким, потрясающим, подлинным шедевром беллетристики из всех, которые когда либо создавал человеческий мозг и вообще держал в руках человек. Этот “желатинообразный, вязкий звук” мужского голоса!   ничего подобного никогда не было. Рассказ поверг меня в панический страх. Это меня то, вооруженного двуствольным ружьем, и среди белого дня! А что бы сталось со мной среди ночи, да еще в каком нибудь старинном мрачном загородном доме? В ваших рассказах я всегда нахожу нечто такое, что потом долго меня преследует. Зубы Беренис, остекленелые глаза Мореллы, сияющая красным ослепительным светом трещина на доме Ашеров, поры в палубе корабля в рассказе “Рукопись, найденная в бутылке”, капли сверкающей жидкости, Падающие в бокал, в новелле “Лигейя”, и т.д.   всегда у вас есть что то такое, что вонзается в сознание, по крайней мере   в мое”.

Примерно в то же время Элизабет Барретт Броунинг, тогда она была мисс Барретт, писала Эдгару По: “Здесь, в Англии, Ваш “Ворон” произвел сенсацию, настоящий фурор… Я слышала о людях, преследуемых рефреном “никогда”, а один мой знакомый, имеющий, к несчастью, “бюст Паллады”, теперь не решается на него смотреть в сумерках. Есть еще у вас новелла… обошедшая все газеты, о гипнотизме, которая привела всех нас в “самое восхитительное расстройство** и пробудила чуткие сомнения   “вдруг это все правда было”, как говорят дети о рассказах про привидения. В указанной истории налицо власть писателя, его умение сделать чудовищное и невероятное близким и знакомым”.

Но при всем том, что рассказы Эдгара По приводили читателей в “самое восхитительное расстройство”, а мужчин среди бела дня в паническое состояние, и читались, можно сказать, повсюду, в те времена против них, по видимому, существовало предубеждение, благодаря которому их относили к разряду отвратительных, непригодных к чтению. Нет, публика читала новеллы Эдгара По, но он не был принят публикой. И когда публика разговаривала с ним устами издателей журналов, языком ненадежных соглашений, он, негодуя, мечтал о своем собственном журнале   не о каком то жеманном журнальчике, заполненном низкопробными рисунками и модными картинками, нотами и любовными историями, а о журнале, который высказывался бы о серьезных вещах и печатал бы рассказ, потому что это действительно рассказ, а не ерунда, которая, как утверждают, понравится публике.

Джеймс Хит писал Эдгару По о “Падении дома Ашеров”: “Он (Уайт, издатель “Сазерн литерари мессенджер”) сомневается, имеют ли его читатели в самом деле интерес к рассказам германской школы, хотя они и написаны мощно, высокопрофессионально. И с его мнением, честно вам признаюсь, я готов полностью согласиться. Сомнительно, чтобы истории из разряда безумных, страшных и невероятных могли иметь в стране заметную популярность. Ведь Чарльз Диккенс, мне кажется, нанес смертельный удар сочинениям подобного рода”.

И вот, писательская братия той поры, та, что создавала бойко распродававшиеся модные рассказы и получавшая за них кругленькие суммы, мертва и забыта вместе со своими творениями, в то время как Эдгар По и его новеллы по прежнему живы. Эта сторона биографии По непонятна, парадоксальна. Ведь издатели не любили печатать его рассказы, а люди их читать, и тем не менее они широко читались и обсуждались и запоминались, и обошли иностранную печать. Да, они принесли ему мало денег, но с той поры собрали огромные суммы и по сей день имеют широкий и устойчивый спрос. Во время их появления господствовала уверенность, что в Соединенных Штатах они никогда не статут популярными, однако постоянный спрос и вновь появляющиеся переиздания свидетельствуют о широком и прочном к ним интересе. Ныне мрачные, вселяющие страх “Падение дома Ашеров”, “Лигейя”, “Черный кот”, “Бочонок амонтильядо”, “Беренис”, “Колодец и маятник” и “Маска Красной смерти” читаются с не меньшей жадностью, чем прежде, и особенно молодым поколением. А оно нередко печатью одобрения отмечает как раз то, что, будучи прочитано и одобрено пожилыми, потом было забыто, подвергнуто цензуре и осуждено, И все: же отношение к такого рода произведениям со времен Эдгара По сохраняется поныне. Ни один уважающий себя издатель, озабоченный числом подписчиков, не прельстится, не соблазнится рассказом о странном и трагическом, и читающая публика, если ей приходится так или иначе наткнуться на такие рассказы   а она каким то образом ухитряется на них наткнуться,   заявляет о своем к ним безразличии.

Человек прочитает такой рассказ, отодвинет его с отвращением и скажет: “Он леденит кровь. Не желаю читать ничего подобного”. Однако он или она снова и снова будут читать нечто подобное, а потом обратятся к этим произведениям, чтобы перечитать их еще раз. Поговорите с любым мужчиной или женщиной из читающей публики, и вы обнаружите, что они перечитали все или почти все из существующих историй, наводящих страх и ужас. При этом они занервничают, выразят свое отрицательное отношение к таким историям, а потом примутся разбирать их с таким знанием дела и пониманием, которое не может не удивить и не обратить на себя внимание.

Когда задумываешься, почему многие осуждают эти рассказы и в то же время продолжают их читать (это доказывает многолетний опыт и спрос на такие книги, как у Э. По), то встает вопрос: честно ли высказываются читатели, недовольно заявляя, будто их не интересует страшное, ужасное и трагическое? А вдруг их в себе пугает то, что им нравится пугаться?

Ведь страх сидит глубоко в корнях рода человеческого, Он возник первым из чувств и в первобытном мире был преобладающим. И поныне он остается прочнее всего укоренившимся душевным переживанием. Но в первобытном обществе люди были бесхитростны, с неразвитым самосознанием, они открыто наслаждались вызывающими ужас историями и культами. Ну, а теперь, разве наш сложный и развивший самосознание человек не испытывает наслаждение от вещей, вызывающих ужас? Может быть, дело в том, что он стыдится признаться в переживаемом при этом наслаждении?

Что влечет ночью мальчишек в заброшенный дом, побуждает их бросаться камнями и удирать с сердцами, колотящимися так оглушительно, что их стук перекрывает топот их несущихся как вихрь ног? Что же такое привлекает ребенка, заставляет его слушать вызывающие приступы страха сказки о приведениях, побуждает упрашивать “еще и еще”? Заключено ли в этом нечто пагубное и злое, о чем как о нездоровом предостерегает его инстинкт в момент, когда его влечет желание? Или, скажем, что же это такое, что заставляет учащенно биться сердце мужчин и женщин, ускорять шаг, когда они в одиночестве проходят через темный холл или поднимаются по винтовой лестнице? Не движение ли это тех самых диких инстинктов? Инстинктов не умерших, а уснувших с тех времен, когда первобытный человек в местах становищ жался к огню или, сбившись во мраке в кучу, дрожал вверху на сучьях деревьев.

Что бы то ни было и независимо от того, хорошели это или плохо, но ведь так оно и есть. Именно такие ощущения пробуждает в нас и Эдгар По, повергая в панику среди бела дня и приводя нас в восхитительное расстройство. Вряд ли взрослый человек, боящийся Темноты, признается в этом. Он стесняется, потому что пугаться темноты считается неприличным. Вероятно, люди чувствуют, что восхищаться рассказами, вызывающими страх и ужас, тоже неприлично. Возможно, инстинкт говорит им, что нехорошо, вредно вызывать такие эмоции, и, побуждаемые своими чувствами, люди говорят, будто не любят такие рассказы, хотя на самом деле их любят.

Величайшим чувством, которое разрабатывал Диккенс, как подметил Брукс Адамс, был страх; точно так же как храбрость   это величайшее чувство у Вальтера Скотта. Воинственное дворянство, видимо, с избытком обладало храбростью и с неизменной готовностью откликалось на храбрые дела. С другой стороны, у поднимающейся буржуазии, у осторожных торговцев и у горожан, только что избавившихся от притеснений и грабежа своих тяжелых на руку лордов, вероятно, сильнее было развито чувство страха и готовности к страшному. По этой вот причине они и пожирали сочинения Диккенса, ибо он оказался их рупором, также как Вальтер Скотт был рупором старинного умирающего дворянства.

Но со времен Диккенса, если судить по отношению издателей и авторитетным высказываниям читателей, все таки произошли определенные перемены. В те времена буржуазия    недавно поднявшийся правящий класс   еще переживала неизъяснимый страх, подобно тому, который испытывает старая негритянка, скажем, второго поколения прибывших из Африки, страшащаяся колдунов. А ныне та же самая буржуазия, утвердившаяся и победоносная, кажется, стыдится своих старых страхов, о которых смутно

помнит как о дурных кошмарах. Когда ощущение страха у нее было острым, она ничто не любила крепче того, что вызывает страх; но вместе с ушедшими в прошлое страхами теперь, когда ей ничто более не угрожает и не тревожит, она стала бояться страха. А это значит, что буржуазия обрела самосознание, подобно тому как освобожденный черный раб помнит о клейме, наложенном на чернокожих, называя себя цветным джентльменом, в глубине души он по прежнему ощущает себя черным, “негритосом”. Точно так же и буржуазия, вероятно, смутно, интуитивно ощущая клеймо позорных дней своего страха и осознав себя, славит неприличным то, что вызывает страх, и вместе с тем, погружаясь вглубь таинств своего существования, по прежнему находит в нем наслаждение.

Все сказанное, естественно,   это так, между прочим   всего лишь попытка объяснить некоторую противоречивость характера читающей публики. Однако факты, во всяком случае, остаются фактами. Публика боится рассказов, вызывающих чувство страха, и лицемерно продолжает ими наслаждаться. В последний сборник У.У. Джакоба “Леди с баржи” вместе с его неподражаемыми юморесками вошло несколько жутких историй. Более десятка его друзей было опрошено с целью узнать, какой рассказ произвел на них наиболее сильное впечатление; единодушный ответ   “Обезьянья лапа”. А “Обезьянья лапа” принадлежит к числу лучших страшных рассказов. Далее, после неизменных гримас и диктуемых законом приличия негативных отзывов о такого рода рассказах, все без исключения читатели продолжили их обсуждение с заинтересованностью и знанием дела, что свидетельствовало о том, что, какие бы необычные чувства эти произведения не вызывали, они, во всяком случае, доставляют удовольствие.

Давным давно Амброз Бирс опубликовал свою книгу “Солдаты и штатские”, до краев полную ужасами и страхом. Рискни какой нибудь издатель поместить один из этих рассказов, это сочли бы финансовым и профессиональным самоубийством; но вот, год за годом шел, а люди все говорят и говорят о “Солдатах и штатских”, тогда как бесчисленные подсахаренные, “здоровые”, “оптимистичные” книги со счастливым концом забыты, едва успев сойти с печатного станка.

Со свойственной молодым людям неосмотрительностью, вместо того чтобы выдать более спокойный путь, м р Морроу отважился на создание книги “Обезьяна, идиот и другие люди”, где можно обнаружить самые ужасающие из всех существующих на английском языке ужасных историй. Они не замедлили создать ему репутацию, после чего он постиг, в чем истинное назначение искусства и, отрекшись от страшного и ужасного, начал писать другие, совершенно непохожие книги. Увы, те самые читатели, которые как один говорят, что не любят его рассказы из сборника “Обезьяна, идиот и другие люди”, остальные его книги вообще не помнят, хотя живо припоминают эту первую его книгу.

Из двух недавно вышедших сборников, в каждом из которых есть по одному страшному рассказу, девять из десяти обозревателей в каждом томе сочли достойным внимания именно страшные рассказы и, отдав им должное, пятеро из девяти выступили с их критикой. Устойчивую и широкую популярность имела насыщенная первозданными ужасами “Она” Райдера Хаггарда; а “Странный случай с д ром Джеккилом и м ром Хайдом” завоевал, пожалуй, еще больший успех и выдвинул Стивенсона вперед.

Ну, а если отложим в сторону страшный рассказ, может ли вообще какой нибудь рассказ   тема какая угодно, но не трагическая и не страшная быть истинно великим? Можно ли подслащенные банальности жизни превратить во что то стоящее?

Пожалуй, нет. Сила и величие величайшего в мировой литературе рассказа, с уверенностью можно сказать, зависит от трагического и страшного. Всего около половины их повествует о любви, но и в этом случае свое истинное величие они черпают не в самой любви, а в трагическом и страшном, с которым связана любовь.

В этом ряду как типичный можно привести рассказ Киплинга “Лишенный права неподсудности”. Любовь Джона Холдена и Амиры потому и величественна, что направлена против касты и сопряжена с риском. Она остается в памяти благодаря трагической гибели Тоты и Амиры и возвращения Джона Холдена в семью. Лишь потрясения заставляют зазвучать глубинные струны человеческой натуры, а в сладеньких, жизнерадостных и безмятежных событиях их нет. Великое произведение создается лишь в минуты вдохновения, а в подсахаренном и благополучном существовании нет ничего вдохновляющего. Ведь не из за гладкого же течения событий запомнились нам Ромео и Джульетта, Абеляр и Элоиза, Тристан и Изольда, Паоло и Франческа.

Но большинство великих рассказов   не о любви, скажем, “Помещение на ночь” {Речь идет о рассказе Р. Стивенсона “Ночлег Франсуа Вийона”.}   одна из самых цельных и прекрасных историй, не содержит и намека на любовь, нет в ней и ничего похожего на характер, который нам хотелось бы встретить в жизни. Начиная с убийства бегущего страшной ночью по улицам Тевенена и ограбления в подъезде мертвой шлюхи и кончая престарелым сеньором де Бризету, которого не убили, потому что у него семь, а не десять предметов столового сервиза,   в ней все вызывает ужас, протест. И тем не менее, именно благодаря этому рассказ велик. А игра словами между Вийоном и хилым сеньором де Бризету в покинутом всеми доме, которая заполняет рассказ, если убрать из него потрясение и насилие, а двух мужчин поместить визави, да еще с десятком слуг за спиной старого лорда, эта беседа отнюдь не станет рассказом. “Падение дома Ашеров” своим блеском всецело обязано ужасному, а любовных сцен в нем не больше, чем в мопассановском “Ожерелье”, или в “Куске веревки”, или в “Человеке, который был” и рассказе “Мээ, Паршивая овца”. Последний, кстати,   самый впечатляющий из всех трагедий   трагедия ребенка.

У журнальных издателей есть убедительный довод для отказа помещать страшное и трагическое: читатели де заявляют, что не любят страшное и трагическое, и этого достаточно, если не углублять вопрос. Но либо их читатели самым бессовестным образом кривят душой (или заблуждаются, будучи уверены, что глаголят правду), либо люди, читающие журналы,   это не те, что неизменно покупают, скажем, сочинения Эдгара По.

Итак, при наличии потребности в страшном и трагическом, разве на рынке, заполненном другого рода литературой, не найдется места для журнала, посвященного в первую очередь страшному и трагическому? О таком журнале мечтал Эдгар По, в нем не будет никакой слащавости, никакой “желтизны”, ничего выхолощенного; он станет печатать истории, которым скорее нужно надежное место, нежели широкая популярность.

Перед лицом такого предприятия необходимыми кажутся две вещи: часть читающей публики, интересующейся трагическим и страшным, должна честно выписать этот журнал, а наши писатели должны быть в состоянии обеспечить его такими историями. Единственная причина, объясняющая, почему сегодня такие истории не создаются,   это отсутствие соответствующего журнала, и писательская братия, следовательно, занята сочинением эфемерного чтива, которое можно продать. Жаль, конечно, что писатели трудятся прежде всего ради хлеба насущного, а уж потом для славы, и что их уровень жизни растет в прямой зависимости от роста их способности зарабатывать на хлеб (поэтому они никогда не добьются славы), вот и процветают однодневки, а великое произведение остается ненаписанным.